• Институт/
  • Архив новостей/
  • В журнале "Гефтер" вышла рецензия А.А. Тесли на книгу "Д.И. Писарев в воспоминаниях и свидетельствах современников"

Новости

В журнале "Гефтер" вышла рецензия А.А. Тесли на книгу "Д.И. Писарев в воспоминаниях и свидетельствах современников"

Андрей Александрович Тесля.

В свободе от опыта.

Источник.

 

Д.И. Писарев в воспоминаниях и свидетельствах современников / Сост., подгот. текстов, переводы, коммент. и вступ. ст. В.И. Щербакова. М.: ИМЛИ РАН, 2015. 448 с.

Писареву досталась необычная не только жизнь, но и посмертная судьба. С одной стороны, громкая слава, многочисленные издания сочинений, с другой — он в рамках советского канона занимал положение «на крае», где-то там же, где и Лесков — да, классик, но не бесспорный, включенный в школьную программу, но не удостоенный полного собрания сочинений. Лицо сомнительное — вроде бы борец с существующим строем, радикал, но радикализм его не социальный, апеллирующий к свободе индивида и к его праву на «реалистическое» устройство жизни — своей, и только исходя из этого — предъявляющего требования к окружающему миру, не устраивающего его в своей данности.

Мир делится не на героев и подлецов, не на альтруистов и эгоистов, праведников и грешников — а на честных и нечестных, на тех, кто ведет осмысленное существование и на тех, кто забыл сам смысл вопроса «а зачем он живет?» не потому, что его это существование устраивает, а по привычке, погруженности в сонное царство. Всякий является эгоистом — в том смысле, что собственное благо ставит превыше всего, поступает так фактически; но далее люди разнятся один от другого тем, что у одних эгоизм разумный, а у других — неразумный, одни отдают себе отчет в своем эгоизме, другие — совершенно искренне, но от этого не менее ложно — уверены в обратном или же, сознавая себя эгоистами, стыдятся этого, стремясь изменить себя — и в результате попадают в ловушку уже ложного, неразумного эгоизма, приносящего вред и им самим, и окружающим.

Это сочетание двух положений, одинаково важных — принципиального индивидуализма и культа разума: индивид является финальной реальностью человеческого существования — я действую, я сужу, я наслаждаюсь, я страдаю — и, следовательно, «я» являюсь конечной инстанцией оценки — благом является то, что есть благо для меня.

Но мир разумен — и разум всеохватен, то, что разумно, является одновременно и благим и справедливым — мое частное страдание, конкретное неудовольствие преодолевается моим же суждением о последующем наслаждении, ради которого я должен пожертвовать сиюминутным наслаждением дабы избежать будущего, куда более существенного страдания. Поскольку мы сосуществуем друг с другом и не можем этого избежать — более того, мы друг для друга являемся еще и источником удовольствия — то отношения между нами должны быть выстроены рационально, приводя в этом случае к оптимальному результату. Разумность мироустройства гарантирует, что именно рациональная организация совместной жизни приведет к результату, соответствующему эгоистическим устремлениям каждого из нас наилучшим образом: иначе говоря, дабы получить наилучшие шансы на достижение собственных целей, мы должны учитывать цели и стремления других — разум предписывает нам действовать в определенных ситуациях «альтруистически», так как подобное поведение ближе и/или быстрее всего приведет нас именно к нашим, вполне эгоистичным целям.

Эгоизм — не принцип разума, а принцип самой реальности, все сущее стремится к благу, а его собственное существование является благом для всякого сущего. Разум же позволяет нам наилучшим образом соответствовать реальности, т.е. разумное не противопоставляется природному, а является его совершенством: поступать разумно значит поступать наиболее точным образом в соответствии со своей природой.

Каждый поступает в соответствии с собственным представлением о благе (своем), равно как и любой другой поступает с ним, исходя из аналогичного представления: победа собственных воззрений, преобладание «реалистов» будет достигнуто за счет того, что все большее число людей будет осознавать истинность-выгодность подобного воззрения. Разумность оказывается тождественной со справедливостью, поскольку неразумный порядок держится на том, что индивиды не осознают своих интересов, принимают в качестве таковых ложные и/или чужие. Осознание своего истинного интереса приводит к освобождению, поскольку несправедливый порядок держится не силой, но властью, то есть либо ложным признанием его справедливым со стороны подвластных, либо признанием его неизменным. Тем самым свобода оказывается достоянием индивида — тот, кто не способен осознать свой истинный интерес, поступать в соответствии со своим благом, тот не может быть свободен — и, следовательно, не может быть освобожден: освобождение оказывается результатом либо саморазвития, либо развития извне (60-е будут одержимы стремлением «развивать» — братьев, сестер, кузин и т.д.) — но в конечном счете это действие индивида и его достижение. Отсюда: свобода не является достоянием всех — а только тех, кто свободен, это не коллективное, а персональное состояние (которое затем способно приобретать новое качество уже через коммуникацию свободных), и всегда есть несвободные — по органическим причинам, например, как малые дети или негры, или по условиям существования, не дающим возможностей для развития.

Пафос освобождения и рационального устройства сочетается у Писарева с пафосом индивидуализма — освобождению подлежит индивид, причем в той мере, в какой он способен к этому освобождению, акт освобождения и является свидетельством способности к свободе, его же собственная проповедь — сначала в журнале для воспитания девиц, а затем уже для лиц обоих полов в «Русском слове» — призвана вразумить, т.е. стать толчком к процессу освобождения и путеводной нитью.

Мы попытались несколько систематизировать и пунктирно изложить основания идей Писарева его «зрелого» периода — название, разумеется, более чем условное при краткости его жизни и непрестанной смене взглядов. На практике наблюдать противоречия и странности в его идеях весьма легко — ведь тот же принцип «разумного эгоизма» наталкивается на вопрос о мере мой собственной разумности — и разрывается между тождеством моего разума и разумности как таковой или же предполагает объективную разумность, а в последнем случае оказывается сомнительной моя правомочность утверждать неразумность тех или иных решений и порядков, на них основанных или их обосновывающих — то обстоятельство, что я не осознаю их разумности, еще не тождественно их неразумности. Стремительное изменение мнений Писарева по отдельным, но нередко принципиальным вопросам — в частности, известный сдвиг в строну признания «эстетики» в его относительно поздних текстах, приходящий на смену скандальному сопоставлению сапог с Пушкиным, — без затруднений можно в рамках его же собственной системы представлений отнести к изменению того, что считается благом — через расширение понимания «пользы», когда полезным для меня оказывается прекрасное, дающее наслаждение сопоставимое с наслаждением от хороших сапог, особенно если последние уже находятся в моем обладании — но тогда все критерии оказываются исключительно субъективными и разум с разумностью утрачивают свое господствующее положение — тем более, что к тезису о коммуникативной природе разума Писарев не апеллирует.

Писарев ведь воздействовал на современников и ближайших потомков не системой своих воззрений и тонкостью аргументации, не продуманностью положений. Собственно, ему и некогда было их продумывать, он всегда писал набело и гордился этим, писал в журналы с 18 лет, в 21 год стал постоянным автором Благосветловского «Русского слова», а лучшие его литературные годы, когда он сделался ведущим критиком журнала, пришлись на четырехлетнее заключение в Петропавловской крепости. Он думал на письме — и весь процесс его интеллектуального и эмоционального развития дан в его текстах:

«[…] он высказал все, что было у него на душе и за душой [1], он даже успел “исписаться”, как думали некоторые, и его смерть совпала с концом эпохи, для которой он был рожден» (стр. 3).

В.В. Розанов, отмечая этот феномен, писал:

«И кто, наконец, были они — эти своеобразные посланцы, которых ни уместить как следует в историю литературы мы не умеем и не можем, очевидно, из нее выбросить, — с юношей во главе мужей и седовласых старцев?

Мы разумеем Писарева. Характерно и многозначительно, что ни Добролюбов или Чернышевский, ни даже Белинский не пользовались таким ореолом, не возбуждали такого горячего, страстного энтузиазма, как этот писатель. И что бы ни говорили, какие бы поправки и возражения к этому факту ни привносили, он останется историческим фактом, который предстоит не отвергнуть, а объяснить» [2].

Включенный в советский литературный пантеон, Писарев оставался в нем «чужаком»: радикал и ниспровергатель, одна из ключевых фигур в истории русской интеллигенции, он плохо подходил под требования к каноническому автору — его подростковый нигилизм, радикальный индивидуализм и свобода от обязательств противоречили всему советскому морализму не менее, чем правилам благочиния 1860-х годов. Так, в отличие от Белинского, Добролюбова и Чернышевского Писарев не получил свой том «…в воспоминаниях современников»: подготовленный В.И. Щербаковым сборник — первый свод такого рода [3].

Мемуарных свидетельств о Писареве сравнительно немного, он не успел войти в литературный круг, оставляющий по себе подобные памятники: лишь в марте 1867 года он дважды встретился с Тургеневым, в конце 1867 года перешел в «Отечественные записки», теперь редактируемые ареопагом из Некрасова, Салтыкова и Елисеева — и там чувствовал себя младшим, перед лицом «литературных генералов». Круг его общения мало того, что был довольно узок — так и большая часть его литературной жизни прошла в условиях, неблагоприятных для мемуаристов — с 1862 по 1866 он пребывал в Петропавловской крепости, затем растерянность по выходу на свободу, разрыв с Благосветловым, вторая, тяжелая любовь — к Марко Вовчок. И смерть летом 1868 года под Ригой. Это определяет основной круг свидетельств — исключая немногочисленные заметки литераторов (наиболее подробные принадлежат Шелгунову, сотрудничавшему также в «Русском слове» и затем переписывавшегося с Писаревым), они распадаются на две основные группы — воспоминания и иные тексты, принадлежащие родственникам Писарева — и воспоминания друзей и знакомых его ранней молодости, студенческих времен.

Собственно, первые 22 года жизни Писарева — то единственное время, когда он приобретал свой жизненный опыт, и этот мир ярко вырисовывается в дневниках и письмах матери, Варвары Дмитриевны. Будучи весьма образованной по меркам своего круга, сумев создать нечто вроде пансиона для детей родных и знакомых, помогавшего ей находить средства к существованию, она являет типичный пример временного отставания провинциальной среды от столиц: если там русский язык уже является языком образованного общества, то для Варвары Дмитриевны все еще естественно вести дневник по-французски и переходить на французский в письмах — только в письмах к Достоевскому, написанных уже в 1870-е, она перейдет исключительно на русский. Образование в этом кругу — это хорошие манеры (о Писареве будут вспоминать как о «выдрессированном» мальчике), свободное владение иностранными языками (Писарев в детстве овладеет не только само собой разумеющимся французским, но в придачу еще и немецким — то есть языками, соответственно, светского общения и науки), легкость письменного изложения.

Мир детства Писарева — женский, в нем нет отца (официально он присутствует, но почти никак не отражается в текстах, он — за рамками значимого), есть дяди, но они воспринимаются матерью как конкуренты в борьбе за влияние на сына. На протяжении всей жизни Писарева со стороны матери будет вестись постоянная рациональная игра с эмоциями — шаги рассчитываются, оцениваются, обдумываются ответы и вызовы — та самая логика «приятного» и «неприятного», «полезного» и «бесполезного», которая обнаружится уже в весьма ранних статьях сына. Например, 11 декабря 1859 года Варвара Дмитриевна записывает:

«У меня были приятные минуты — я получила Митино письмо в ответ на мое, которым я запретила ему писать ко мне. […] Конечно, я написала ему самый нежный ответ» (стр. 110).

Другие женщины воспринимаются ею как конкуренты — аналогично с дядюшками это конкуренция в «любви» (любовь здесь выступает универсальным понятием, не дифференцируясь на виды — все конкурируют за один ресурс). Так, во время долгой и запутанной влюбленности Писарева в кузину, Раису Кореневу (Гарднер):

«Андрей [брат В.Д., А.Д. Данилов — А.Т.] прочел мне последнее письмо Мити, весьма содержательное письмо; много о любви к Раизе и ни слова, в котором был бы намек на любовь ко мне» (стр. 106, запись от 26 апреля 1859 года).

Мальчик, окруженный заботой и существующий в экономике любви, воспитанный как мелкий дворянчик, то есть избыточно озабоченный вежливостью, правильностью манер и обращения, привлекательностью внешнего вида (что отразится и в душевной болезни, когда, несколько поправившись, он купит себе костюм из яркого ситца, сниженный вариант браммеловской жилетки) — в среде, где принято анализировать каждый шаг и логике классического века вести баланс страстей — пережив перелом на исходе 1859 года, погрузившись в душевную болезнь, далее приходит к тому, чтобы найти основание для своего подросткового бунта. «Разумный эгоизм», «реализм» — обоснование следования своим влечениям и желаниям, теория «выжатого лимона/апельсина», которую неоднократно, судя по мемуарам, формулировал Писарев как свой подход к людям: свобода от обязательств в ситуации, когда он уверен, что та же мать не ответит ему, разумеется, подобным — он предоставляет ей это право в уверенности, что она им не воспользуется, преодолевает власть над собой окружающих, преднамеренно шокируя их. Так, в письме матери, озабоченной его болезненным чувством к кузине, Писарев снимает возможность возражений, сразу же утверждая, что допускает, что у нее есть любовник и его это устраивает:

«Если женщина, способная наслаждаться жизнью, не делает этого, то в этом нет добродетели. Такое поведение есть результат массы предрассудков, которые мешают, производя бесполезные и воображаемые препятствия. Жизнь прекрасна, и нужно ею наслаждаться. Так я ее понимаю и желаю всем руководствоваться тем же замечательным правилом» (стр. 13).

На исходе жизни Писарев, втянутый в мучительные отношения с Марко Вовчок, влюбленный в нее — равнодушную к нему — потерявший былую легкость письма и не знающий, что и как ему делать посреди «литературных генералов» «Отечественных Записок» — где больше нельзя было дурачиться и тыкать, как с Благосветловым, играя в карты и выпивая — найдет виновника ситуации и им предсказуемо окажется мать, вспоминавшая (переписав в 1872 году в тетрадь письма сына и занося пришедшее на ум далее, на оставшихся свободными страницах):

«Он сказал мне, что обвиняет меня в своем воспитаньи, что, рассмотрев причины того, что ни одна женщина не может его полюбить и учтя то обстоятельство, что воспитывала его я, он относит на счет своего воспитанья то несчастье, что его не любят» (стр. 133) [4].

Раиса Коренева делилась с Варварой Дмитриевной и утешала ее в начале 1862 года, убеждая не принимать слишком всерьез решительные заявления «Мити» — «у него не бывает решенных дел»:

«Он каждое свое действие будет объяснять с большою последовательностью, будет делать крайние выводы, а поступать будет всегда так, как на ум взбредет» (стр. 138).

Теория для Писарева, полагала хорошо его знавшая и вместе с ним выросшая кузина, лишь способ обоснования уже сложившегося решения или минутного влечения — что в мае месяце того же года не замедлит подтвердить и сам герой, то вызывавший на дуэль жениха Раисы, Евгения Гарднера, то казуистически утверждавший, что вызывать его должен сам Гарднер — на что последний в бешенстве отвечал:

«Долго Вы медлили ответом и наконец даете мне знать сначала через одного знакомого, потом пишите сами, что считаете себя удовлетворенным и что если я желаю дуэли, то теперь мне предстоит Вас вызвать.

Признаюсь, я этого никак не ожидал! […] Если уже Вы считаете себя удовлетворенным, то как же мне не удовлетвориться: за дерзкое письмо я Вас прибил, за скандал прибил еще больше.

Как Вы ловко оставляете себе каждый раз лазейку: то Вы напишите письмо, где нимало не теряя достоинства, говорите “так и так вот, секунданты убедили и т.д., но, впрочем, если Вы все-таки хотите драться, то я к Вашим услугам”. Говоря это, Вы очень хорошо знаете, что мне Ваша жизнь ни на чорта не нужна. В другой раз Вы опять-таки не вызываете меня, а только тешите себя ругательным письмом» (стр. 254, середина мая 1862 года).

Огромная сила Писарева была в его предельной искренности. В детстве его звали «хрустальной коробочкой», ею он и остался до последних лет, проговаривая, находя яркую форму и быстрые аргументы для того, чтобы передать не столько «новые идеи», сколько само появление «новых людей» — той молодежи, которая вступала в жизнь, становилась поколением «шестидесятников» и которая обретала свой голос. В.С. Курочкин сразу же после похорон Писарева писал в «Неделе» (стр. 349):

…Ты жил, как Добролюбов, мало.
Ты чист, как он; зерна твоих идей
Не подточило опытности жало.

Их общим достоинством оказывалось отсутствие опыта — они не успели пожить, оставаясь младше даже своего физического возраста, живя в мире, где реальностью были слова и тексты из них складываемые и где преимуществом обладал тот, кто лучше и быстрее умел подбирать аргументы. Для Писарева, впрочем, насколько можно судить, наступала перемена. Так, в письме к Тургеневу от 18 мая 1867 года, в ответ на интерес того к реакции публики на «Дым», Писарев меланхолично замечал, что у него «нет кружка» и практически нет близких друзей — так что он не может говорить от лица какой-то группы, передавать общее мнение и способен сообщить лишь свое впечатление о новом романе. Он мало и тяжело писал, на взгляд его бывшего издателя и редактора Благосветлова — исписался (впрочем, к этому выводу владелец «Дела» пришел только после ухода Писарева из журнала), мало с кем общался, стараясь не отходить от Марко Вовчок — и переживая ее явное равнодушие к нему.

Он вступал в пору опыта — не случившегося.

После его смерти пошли слухи о самоубийстве. Никаких оснований к тому не было — но своя логика в этом была: жизнь Писарева образовала законченный сюжет, он умер вовремя, избавив от неизбежной в дальнейшем неопределенности, сложностей, оттенков — всего того, что приходит с опытом.
Примечания

1. Имеется в виду прокламация «Глупая книжонка Шедо-Ферроти…», за написание которой он был арестован и затем осужден к трехлетнему заключению в крепости
2. Розанов В.В. Религия. Философия. Культура. М.: Республика, 1992, с. 87.
3. В.И. Щербаковым ранее было подготовлено издание писем и дневников Писарева, вошедших, соответственно, в 11-й и 12-й тома Полного собрания сочинений, вышедшие в 2012 и 2013 гг. (М.: Наука).
4. Большая часть этой фразы в оригинале — по-французски: Варваре Дмитриевне проще было писать о самом тяжелом и неприятном на этом языке, вероятно, за счет двух факторов: во-первых, наличия уже готовых, устоявшихся и знакомых по кругу чтения форм выражения и, во-вторых, за счет эффекта отчуждения от перехода на иностранный язык.


 

 

 

Дата публикации: 10.05.2016 15:51